— Я все видел. Здорово вы воюете.
Воронцов огляделся по сторонам. Лес тихо шумел вокруг. Ветер гулял по верхушкам осин и берез. В стороне переправы еще погромыхивало. Там, видимо, догорали транспорты, рвались в кузовах боеприпасы. Но ничего похожего на звуки погони Воронцов не услышал.
— Ну, что, отдохнул? — сказал он стрелку и снова перекинул через голову ремень снайперской винтовки. — Пошли, что ли?
— Погоди. — И стрелок спустился к ручью, стал на колени и умылся. Потом какое-то время разглядывал свои руки. Руки его дрожали.
На носилках тащить раненого было куда легче и удобнее. Правда, приходилось все же обходить заросли кустарника. Вскоре начались сосновые посадки, и они пошли по просеке. Здесь почти бежали. Даже появилась возможность поговорить.
— Винтовка у тебя немецкая. И подсумки тоже. — Стрелок говорил медленно, задышливо кашляя почти после каждого слова. Видать, наглотался-таки дыма, отравил что-то внутри. Но после всего пережитого поговорить ему очень хотелось. — Ты что, в разведке, что ли?
— Да вроде бы, — уклончиво ответил Воронцов.
— Это как понимать?
— А так. В разведке… Почти уже год…
— Не понял…
— Потом как-нибудь расскажу. Когда лейтенант очухается. А сейчас вот что скажи: кто наступает, мы или немцы?
— Никто не наступает. — Стрелок закашлялся. Быстрая ходьба влияла на его бронхи плохо: чем глубже он дышал, тем сильнее его душил кашель. — Мы сегодня утром вылетели на штурмовку колонны, которая двигалась к фронту. На обратном пути должны были ударить по переправе. Но колонну застали как раз на переправе. Так получилось. А неделю назад наступали. Но сейчас наступление заглохло. Немцы начали жать. Видал, сколько техники к передовой гонят?
Значит, ночью он все-таки миновал и своих, и немцев. Прошел обе-две линии и ничего не заметил. Вот тебе и разведчик. Обычно незанятые участки обороны контролируются хорошо укрепленными опорными пунктами. Так делают и наши, и немцы. Но незанятое войсками пространство в этом случае тщательно минируется. Значит, ночью он пошел по минному полю. А может, и по двум сразу. От этой мысли Воронцов вспотел.
— Так кто ты, курсант или разведчик? — снова начал допытываться стрелок. Видимо, его начала беспокоить неопределенность положения, в которое попали они с лейтенантом.
— И то, и другое, — снова отмахнулся Воронцов неопределенностью.
Стрелок пристально смотрел ему в спину. Воронцов это почувствовал. И понял, что дальше, тем более если очнется лейтенант, такие ответы не пройдут и надо будет летчикам говорить что-то определенное. Но как им расскажешь правду? Кто в нее поверит? Они здесь, по эту сторону фронта, всего несколько часов, а он… Они и войну знают разную. У них она — одна. У него — другая. И он решил молчать, пока не очнется лейтенант. Все-таки старшим по званию среди них был летчик, и уже если кому-то докладывать, то только ему. А сержант-стрелок, которого распирало любопытство и одновременно донимала тревога, подождет.
— Ты бы потише кашлял, сержант, — предупредил его Воронцов.
— Не могу. Мутит. Внутри будто гарь стоит. Как будто ожог внутри. Дыма наглотался.
— Хочешь воды?
Они остановились. Лейтенант застонал. Воронцов помог ему повернуться на бок.
— И фляжка у тебя, курсант, не нашенская…
— А вода? — усмехнулся Воронцов, не сводя со стрелка пристального и холодного взгляда.
— Вода-то в норме, — напряженно засмеялся стрелок. — Наша водичка. Но ее, как известно, и немцы пьют.
Что ж, разговор зашел в тупик.
— Все. Привал. Надо разжечь костер. Лейтенанта колотит. Жар не спадает. Да и ты бохаешь… — Воронцов осмотрел голову лейтенанта, осторожно поддел пальцем бинты. — Рану еще раз промыть надо. Отваром. Иначе загубим твоего командира.
— А ты, курсант, нас не сдашь? — спросил вдруг стрелок, и в голосе его Воронцов почувствовал страх.
— Сейчас я беспокоюсь только об одном: как бы не попасться вместе с вами. Я, пока шел, костра ни разу не разжигал. А теперь, у немцев под самым носом, — надо.
— Тогда, может, и обойдемся без костра?
— А лейтенант?
— Лейтенанту, если ничем ему не поможем, лучше не станет. Только хуже. Но сделаем давай так когда костер разгорится, ты заступаешь в охранение. И еще: больше ни о чем не расспрашивай. А то уйду. Понял?
— Нет, курсант, ты только не уходи. Не бросай нас. Командира надо вынести. Один я с ним не справлюсь. Тяжелый. Не донесу.
— Ты лучше с ним договорись, чтобы он тебя в Особый отдел не сдал на выходе.
— Не сдаст. Это он бредит.
— Смотри… Как бы потом его бред в протоколе не оказался.
И они пошли собирать хворост.
Глава пятая
Стрельба в стороне траншеи стала постепенно затихать. Григорьев то привставал на корточках, то снова садился, прислушивался. Там, за деревьями, прогрохотали танки, лоскоча гусеницами. Похоже было, будто трактора возвращались с пахоты. Нелюбин даже прикрыл глаза от внезапных сладких воспоминаний, когда все в окружающем мире происходило правильно, без особой обиды для людей, когда люди не гонялись друг за другом, чтобы поймать на мушку или всадить в живот штык. Было ж и такое хорошее время. Эх, какое хорошее время было! Ушло. Разом обрезало. В одно утро.
— Григорьев, ты, ектыть, голову убери. Пока не прошли. А то заметят…
— А видать, поздно, взводный. — Голос сержанта Григорьева разом задеревенел, осип. — Идут… Вон они…
Нелюбин приподнялся на локте и посмотрел туда, куда неподвижным истуканом глядел сержант Григорьев.
И правда, по коровьей стежке, держа как раз на их осину, под которой они залегли в надежде переждать контратаку, шли трое немцев. Один с автоматом, двое с винтовками. В солнечных бликах поблескивали гофрированные коробки противогазов, мелькали каски, обтянутые камуфляжной материей и утыканные березовыми веточками.
— Если не поднимем руки, перебьют нас. А, Кондратушка?
Никто во взводе не звал его по имени. Отделенные иногда звали по имени и отчеству. И это «Кондратушка» так резануло по сердцу, что Нелюбина сдавило мгновенной жалостью не только к своему лучшему во взводе сержанту, но и к самому себе. В голове замутилось: что делать, господи?! И в это мгновение немцы, видать, заметили их.
— Halt! — послышалось от стежки, и короткая очередь осадила листву над головами, рвануло осиновую кору.
Григорьев уже стоял с поднятыми руками. А Нелюбин, понимая, что ничего уже сделать нельзя, рванул зубами чеку гранаты.
— Не надо, Кондратушка, — услышал он жалобный голос своего отделенного, и сердце его снова зашлось смутной надеждой, и он не разжал пальцев, чтобы отпустить скобу взрывателя.
Немцы приближались. Теперь они шли не гуськом, а охватывали их полукольцом.
— Steht! Steht! — кричали они, вскидывая стволы винтовок, откуда в любое мгновение могло плеснуть огнем и прекратить все мучения.
Ну, стреляйте же, стреляйте… Душу не выматывайте… Нелюбин так и не встал. Он сидел, привалившись потной спиной к дереву, будто пристыл к шершавой коре, и крепко сжимал в руках ребристое округлое тельце гранаты — свою последнюю надежду. Уж она-то не выдаст.
Немцы долго не подходили, стояли за деревьями шагах в десяти и переговаривались, курили, что-то решали. Никто их не торопил, ни стрельба, ни командиры.
— Кошт! — позвал один из них и махнул автоматом Григорьеву.
Тот послушно побежал к ним, держа над головой винтовку и ремень с подсумками. В плену ни разу не был, а сдаваться умеет, с запоздалой злостью подумал о сержанте Нелюбин и крикнул ему:
— Стой, Григорьев! Вернись!
Сержант Григорьев замедлил шаг, оглянулся и, свесив голову и опустив плечи, поплелся к стоявшим за деревьями немцам. Нелюбин видел, как автоматчик взял у него из рук винтовку и отбросил ее в кусты. Туда же полетел и ремень с подсумками. Немцы что-то говорили Григорьеву. Тот послушно кивал, оглядывался на взводного. На что-то ж моего Григорьева подбивают, злодеи чертовы, подумал Нелюбин. Он все ждал оттуда пули, но немцы почему-то не стреляли.