Он перекинул через голову ремень винтовки, поднял обмякшее тело взводного и потащил его к лесу. Назад, к сухому ручью, в сторону своей траншеи идти было опасно. Наверняка за нейтральной полосой уже наблюдали снайперы. Так что по прямой уйти они им не дадут. Но здесь их пока закрывали кусты. Лощиной, скатившись с пригорка, они вскоре незаметно добрались до осинника. Там и затаились.
Сержант зарядил винтовку новой обоймой. Замерев, они ждали своей участи. Взводный лежал на спине. С трудом он держал голову, чтобы хоть что-то видеть — там, за кустами, где открывалась поляна, где вольно гуляло жаркое заполуденное солнце и легкий ветерок поколыхивал верхушки трав, уцелевших от огня и осколков. Он толкнул Григорьева. Тот обернулся.
— Не вздумай стрелять, — промычал он. Губы спеклись, как будто по губам полчаса назад его и били до полусмерти.
Григорьев кивнул.
— Может, не заметят.
Немецкие цепи прошли по склону вниз. Пролязгали их танки. Но стрельбы не было слыхать и минуту спустя, и больше. Как будто наши отошли без боя. Или некому там уже было отходить и биться. Подождав еще немного, Нелюбин и Григорьев отползли глубже в лес. Нелюбина мутило, во рту накапливалась горькая, с рвотным привкусом слюна, и он сплевывал ее, и вслед за слюной его выворачивало.
— У тебя, похоже, контузия, — кивнул ему Григорьев. — Полежать тебе надо. Слышь, взводный?
— Тошнит…
— Это и есть контузия.
— В груди ломит. Как все одно осколок там…
Нелюбин мотнул головой. Он уже сам кое-как управлялся со своим телом. Но быстро уставал. Ноги подгибались, как будто ему под коленками подрезали жилы, но не до конца, так что еще можно было где трюшком, а где на карачках передвигаться в нужном направлении. Вот жизнь, жалел себя, как мог, Нелюбин, что ж это за распроклятая такая жизнь… Контужен — не ранен. Кровью не истеку, все же радовался он своему теперешнему состоянию. Но, с другой стороны, контузия бывает и похуже ранения. Он вспомнил курсанта Воронцова и то, как тот порою дергал головой и, замерев вдруг, болезненно морщился. Жаловался, что стекло битое в ушах звенит, покоя нет. А главное, вот что плохо: в госпиталь с контузией не направляют. Слюни не текут — оставайся в своей траншее и воюй дальше… Тем более ему, взводному, рассчитывать на отправку в госпиталь бессмысленно еще и потому, что в роте остался только один штатный командир взвода — он. Лейтенантов побило еще в первой атаке. Молодые, глупые. Понеслись со своими наганами впереди цепи, и их, сперва одного, потом другого… Как это произошло, Нелюбин видел хорошо. Вот и его, видать, похоронили уже. Если от взвода еще кто-то и остался, то наверняка отполз к траншее. Теперь сидят там, обираются, с винтовок глину счищают и кровь, перекличку делают. И то — вряд ли. Кому там теперь перекличку делать? Если только сам ротный придет, чтобы обложить уцелевших матюгами.
— Григорьев, ты автомата моего не видел?
— Что, потерял?
— Потерял, не потерял… Видишь, нету автомата.
— Ну и хрен с ним. Видать, разбило. Мина возле тебя хряпнула. Так что ты, товарищ младший лейтенант, у нас заговоренный. Вот выберемся к своим, сто грамм мне своих отдашь.
— Отдам, Григорьев. Отдам, дорогой ты мой. Только бы выбраться. Только бы не попасться им в руки.
О том, что Нелюбин был в плену, в роте знали. Некоторые даже недобро косились. За спиной он иногда слышал нехороший шепоток или, наоборот, напряженное молчание. Терпел. Куда деваться, в драку же не полезешь, свое доказывать. Да и что докажешь? Что в плен в два счета любой может попасть? От тюрьмы да от сумы, как говорят… Но младшего лейтенанта ему все же присвоили. Таки зачли курсы. Не зря учился. Хотя, признаться, на учебу как таковую пришлось мало времени. Некогда было учиться. Армия наступала, и курсантов армейских курсов младших лейтенантов бросали на разные участки фронта: то чтобы закрыть немецкий прорыв, то, когда началось общее наступление, чтобы усилить свой. Приказ на него в полк пришел в конце мая. Но долго его не объявляли, и какое-то время он командовал взводом в звании старшины. Видать, проверяли. Ротный помалкивал, хотя старшина ему как-то обмолвился: так, мол, и так, приказ, говорят, пришел, и в других ротах даже старшие сержанты сменили «секеля» на кубари, а он все носит довоенные петлицы. Но спустя несколько дней ротный сказал, что не его это воля — офицерское звание присваивать своему взводному, жди, мол, начальству виднее, проверяют… Ладно, думал он все это время, поглядывая на молоденьких лейтенантов, и в старшинах похожу. Все равно вон, и лейтенантам сапог яловых, с добротной двухрядной подошвой, не выдали, в кирзачах траншею топчут. Но раз как-то вернулся он со своим взводом из боевого охранения, а возле землянки стоит посыльной из штаба полка. «Нелюбин, тебя батя к себе зовет». Батей в полку звали только одного человека — подполковника Колчина. Доложился ротному, пошел. Шел он тогда в тыловую деревню, где стоял штаб полка, и ни о чем хорошем не думал. Неделей раньше у него во взводе случилось ЧП: ночью из траншеи исчез боец. То ли немцы утащили, то ли сам ушел. От ротного ему уже попало. Комбат тоже отматерил. А теперь вот и к командиру полка волокут… Но подполковник Колчин, грузный дядька примерно его, Нелюбина, лет, посмотрел на него весело и сказал: «Нелюбин? А почему небритый?» Пришлось сказать, что взвод в полном составе только что вернулся из боевого охранения. «Никого не потеряли, товарищ младший лейтенант?» Услышав о потерях, старшина Нелюбин чуть не присел, но когда комполка обратился «товарищ младший лейтенант», он невольно оглянулся, предполагая, что подполковник Колчин спросил о возможных потерях кого-то все же другого, а не его, старшину Нелюбина. «Вам, — вдруг повторил подполковник Колчин, — младший лейтенант Нелюбин, еще и медаль пришла. И надо бы вручить ее вам перед строем. Но завтра наступление. Не до построений». Вот так он вернулся во взвод с кубарями в петлицах и новенькой медалью «За отвагу».
А теперь колодку медали царапнуло осколком. Взвод куда-то пропал. Автомат разбило. И надо было думать о том, как поскорее отсюда выбраться к своим, за сухой ручей, чтобы еще и звания не потерять, и должности, и человеческого достоинства.
— А ты, взводный, говорят, уже был в плену? — вдруг спросил Григорьев, будто читая по его лицу.
— Был. Мне, Григорьев, этим полозом уже по шее терто…
— А что как попадемся? А, младший лейтенант? — И посмотрел на свою винтовку. — Ну что мы, с одной винтовкой, против их силы?
— Тихо, парень. Тихо. — Нелюбин, вдруг почувствовав, что его сержант дрогнул, и похлопал его по плечу. — Ничего, ничего. Пересидим тут. Главное, не высовываться пока. Винтовка… У нас, Григорьев, граната еще есть. Не возьмут они нас.
— Ты что? Взорвать нас хочешь?
— Да нет. Это я так. — И Нелюбин, превозмогая боль и тошноту, которая все еще крутила его изнутри, невесело засмеялся. Нет, взорвать себя… Вряд ли он это сможет сделать. Или все же сможет? А, Кондрат, допытывался он у себя. Сможешь чеку выдернуть? Ладно, ладно, рано пока об этом… Надо выбираться…
Глава третья
После госпиталя Радовскому дали недельный отпуск. И он решил поехать в Смоленск и там растратить эту в общем-то недолгую радость. Анна считалась пропавшей без вести. В донесении в графе без вести пропавшие он так и написал: радистка, сержант Анна Витальевна Литовцева… Расставание с нею томило, угнетало. Как она там? Сроки уже подходят. Не сегодня завтра должна родить. Все ли там сделают как надо? Бросил на произвол судьбы. Надо было просто увезти в тыл, устроить в хорошем госпитале, чтобы родила под присмотром врача. Но тогда… Уж лучше так: пропала без вести. Надо выдержать и это. Не подавать виду. Пропала — почти погибла. А главное — выбыла из списков. В тыловом же Смоленске предстояло кое-кого повидать. Отыскался однополчанин. Двадцать два года назад, в ноябре, они вместе уходили на перегруженном пароходе из Крыма. Вместе голодали и мерзли в Галлиполи, в тоскливой Кутепии, где каждый день кто-нибудь умирал или стрелялся от безысходности. Потом, в Сербии, их пути разошлись. И вот снова оба оказались здесь, в России, на родине.