— Мертвые!
— Это же умершие солдаты!
Гора замерзших трупов быстро росла возле черных зевов вагонных проемов, образуя нечто вроде помоста. Почти все они были раздеты. Редко на ком оставалось изношенное до крайности исподнее и портянка, примотанная к ноге проволокой или обрывком скрученного бинта.
— Вперед! По вагонам! — закричали охранники.
Но толпа оцепенело стояла напротив, не смея сделать и шага. Немцы вскинули винтовки. Послышались выстрелы. Но охранники стреляли поверх голов. Зато собаками начали травить по-настоящему. И первая шеренга, испугавшись, что их сейчас затравят собаками, с жутким воем хлынула к вагонам.
— Быстро! Быстро! — поторапливал то ли приготовленных к погрузке, то ли своих подчиненных обер-лейтенант, сверкая толстыми линзами очков.
— Шурочка, миленькая, надо идти! — кричала ей Ганька, обеими руками поддерживая подругу, у которой подкашивались ноги и мутилось сознание. Это было страшнее, чем в деревне.
Их толкали в спины, поторапливали.
— Давай, подруженька, закроем глаза и пойдем. А то загонят за проволоку.
Шура и Ганька крепко ухватились за руки. Внутри у Шуры все захолодело. Она охнула и упала в снег, рядом с заиндевелыми телами красноармейцев. Пусть меня затопчут, пусть загонят на скотобойню, но по телам умерших солдат я не пойду, теряя сознание, думала она.
Очнулась она в вагоне, на дощатых нарах, застланных грубой гречишной соломой. Рядом с нею, подсунув под голову оба мешка, лежала и тихо посапывала во сне Ганька. Несмотря на то, что потолок над верхними нарами был увешан гирляндами заиндевелых паутин, в вагоне было тепло. Только от двери время от времени потягивало промозглым сквозняком.
Когда их согнали на школьный двор и начали составлять список, родители успели собрать в дорогу самое необходимое. Жандармы приказали развязать мешки, узлы, открыть чемоданы и сумки, порылись в вещах и продуктах и разрешили передать их детям. И тут снова над деревней взвился женский плач и стон.
Шура вспоминала бледное и постаревшее от горя лицо матери и едва удержалась от слез. В углу, в другом конце вагона, кто-то всхлипывал и сморкался. То там, то там слышался то дрожащий вздох, то задавленный всхлип. Но некоторые спали. Спала и Ганька, обняв их мешки. Что было в тех мешках, наспех собранных в дорогу матерями, Шура еще и не знала.
Возле чугунной печки, черная труба которой была выведена в крышу вагона, возились трое парней. Один постарше, лет семнадцати, примерно ровесник Иванка, и двое лет по четырнадцати. Время от времени они открывали длинным кривым гвоздем чугунную бордово-сизую дверцу, раскаленную от ярко пылающего, клубящегося в топке огня, подбрасывали туда еще несколько черных искрящихся кусков, похожих на камни. И Шура догадалась, что это каменный уголь. Двое, одетых в добротные рыжие полушубки и заячьи шапки, переговаривались и поглядывали на своего товарища. Тот, неподвижным взглядом уставившись в дверную щель вагона, молчал.
— Володь, не переживай, жива она.
— Не вышла… Она не вышла, когда нас увозили. — И Шура увидела, как лицо до этой минуты молчавшего, которого называли Володей, сморщилось в мучительной гримасе. Но он не заплакал. Только вздохнул, стиснув зубы и зажмурившись.
— Чем он ее ударил? — спросил старший.
— Прикладом. Прямо в лицо. Она сразу упала. А второй в это время закричал. То ли на меня, то ли на того, который маму ударил. Потом схватил меня, мою одежду, потащил на улицу. Больше я маму не видел.
— Ты даже ничего не успел с собой взять?
Володя мотнул головой.
— Это плохо, — рассудил старший. — Неизвестно, куда нас повезут. Сколько дней будем в дороге.
— Серег, а кормить нас будут? — Младший, одетый в рыжий полушубок, пристально смотрел на старшего, очень похожего на него. И по тому, как они были похожи, и по взгляду больших светлых глаз, в которых мерцала надежда и доверие, Шура поняла, что они — братья.
— Коля, мы ж договорились, что про жратву не разговариваем.
— Ладно, ладно, больше не буду.
Шура все еще не могла прийти в себя. Все произошедшее казалось ей чудовищным кошмаром, нелепым сном, вроде того, который она уже переживала несколько раз в своей жизни. В первый раз, когда заболела свинкой. Потом, когда они с Иванком едва не провалились под лед. Но был и еще один сон. Летом прошлого года, в конце августа, через две недели после того, как отец ушел на фронт. Ей тогда отец и приснился. Страшный, обросший до глаз щетиной, в такой же оборванной шинели, как те красноармейцы, которых немцы держат за колючей проволокой на скотобойне. Она его видела всего одно мгновение. «Что, доня, узнала меня? — сказал он, с трудом разлепляя сухие потрескавшиеся губы. — Ничего, ничего… Я живой». Она хотела закричать, позвать его, но не успела. Он исчез. И она до утра пролежала, глядя в неподвижную темень, пока за окнами не засинелись утренние сумерки. Мать за тесовой перегородкой легко, как отдохнувшая птица, соскочила с кровати, заглянула к ней и позвала: «Шура? Ты спишь?» Видимо, слышала ее испуганное дыхание. Она притворилась спящей и ни матери, ни брату о том, что видела отца живым и невредимым, только очень усталым, не сказала.
И вот теперь она увозила с собой тайну того сна. Жив ли ее папка? Где он теперь? Она вздохнула и, осмелев, спросила сидевших возле чугунной печи:
— Ребята, в вы из какой деревни?
— Из Гольтяева, — ответил старший из братьев, которого называли Серегой.
— Тебя Сережей зовут? — И она привстала и попыталась улыбнуться.
— Меня — да, — спохватился старший. — А это — мой брат, Коля. Это — Володя. Мы все из Гольтяева. В одну школу ходили.
— А меня зовут Шурой. — И тут же поправилась: — Александрой.
Ребята смотрели на нее. Она — на них.
— А вы не знаете, куда нас везут? — наконец спросила она.
— Куда-то в Германию. А куда точно, никто не знает.
И тут из глубины вагона кто-то сказал:
— Скорей бы станция. В туалет хочется, спасу нет.
— Вряд ли нас на станции выпустят, — сказал Серега.
— А как же быть? — спрашивала женщина лет двадцати пяти. — Как же так?
— Иди вон в угол. Там и нары потому не поставили…
— Ох, господи, царица небесная!.. — вздохнула женщина и перевернулась на другой бок.
Саша слышала, что говорили немцы, закрывая вагоны на станции: никого не выпускать до самого пункта прибытия. И — никакой дыры в полу. Иначе взломают доски и разбегутся. Приказ — везти в полностью закрытых вагонах. Приказ необходимо исполнить в точности. Воду и еду будут давать на станциях во время стоянки эшелона. Вот о чем говорили конвоиры.
Вскоре прибыли в Вязьму. Вагон, поскрипывая, остановился. Подошли охранники, откинули задвижку и в щель просунули ведро теплой, видимо, кипяченой воды и ведро баланды. Ведра подавал пожилой полицай в черной шинели. Рядом топтался конвоир, щуплый немец с винтовкой.
— Дяденька, дяденька! — кинулась Шура к полицейскому. — Можно вас попросить?
— Ай, да ну вас!.. — отмахнулся полицай и побежал к следующему вагону.
Немец с любопытством смотрел на нее, и она, став возле щели на колени, обратилась к нему:
— Herr Soldat, bitte Sie… Darf ich Sie urn bitte?
— Was ist dort?
— Wo kann ich Toilette finden? [17]
Немец сделал неприличный жест и загоготал. Шура отошла от дверной щели и заплакала.
— Скоты, — сказала женщина и пошла в дальний угол вагона.
Воду они разделили. Тут же нашлась алюминиевая кружка. Кто пил, кто наполнял бутылки, миски и другую посуду. Серега ворохнул деревянным черпаком жидкую баланду и сказал:
— Кто на приварок?
— Из бураков…
— Воняет чем-то…
— Кролячьей мочой.
На нарах засмеялись.
— Ну что, желающих нет? — переспросил Серега. Он снова зачерпнул баланду, понюхал и вылил обратно в ведро. — Пусть сами жрут.
— Неужто и в Германии так кормить будут? — сказала женщина. Она была из вольнонаемных. Были в вагоне и такие. Они сами записывались в команды на отправку в Германию, поверив в то, что там, в обустроенной Европе, можно хорошо устроиться, работать на заводе, начать новую, счастливую жизнь. — А ты, девочка, я вижу, хорошо знаешь немецкий язык?
17
— Господин солдат, пожалуйста… Можно вас попросить?
— Что там?
— Где я могу найти туалет?